Будем кроткими как дети [сборник] - Анатолий Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорила и смеялась она так добродушно, что Валерия невольно заулыбалась; решила остаться и подождать.
— Вы уж не спешите, — вяло сказала она толстухе. — Пока я разденусь, пока сил наберусь…
— Нет-нет-нет! Уже напарилась я, деточка, кабы худо не стало.
Отвернувшись от Валерии, она боком-боком продвинулась к вешалке, сорвала большое махровое полотенце и стала обтираться, прихлопывая по груди, под мышками.
— Вот сейчас чуток вытрусь да помою тебе ванну, а ты бы пока под душ залезла, — говорила она, не оборачиваясь к Валерии, приподнимая то одну руку, то другую, отчего мягко шевелилась ее багровая широкая спина. Посреди этой спины темнела слегка примятая, коричневая, как крупная изюмина, одинокая родинка.
Валерия разделась и прошла, стараясь не задеть горячее, парное тело соседки, к длинному зеркалу, вмурованному в стену ванной, возле вешалки. Зеркало было приделано высоко, и, чтобы разглядеть себя всю, как того захотелось Валерии, пришлось ей встать на табурет, сбросив с него оставленный кем-то кусок мокрой марли. В зеркале отражалось, светясь, замазанное наполовину белой краской высокое окно; верхний край его был чист, и виднелись безлистые ветки какого-то дерева: сквозь путаницу этих веток синело ясное и безоблачное далекое небо.
Валерия внимательно, с болью и ставшей уже привычной сухой тоской в душе начала рассматривать свое исхудавшее бледное тело. На нем, как зловещие вехи, проступали косточки — у ключиц, на тазу, на коленях. Словно происходил медленный отлив, подобный морскому, — отлив ее жизни, плоти — и обнажалось каменистое дно. Скоро она станет как те мумии — Валерия вспомнила фотографии палермских катакомб, которые показывал ей один итальянец, драматург…
— Что, деточка, никак не налюбуешься? Хороша, ничего не скажешь! Хороша-а! — заговорила женщина, уже в накинутой длинной больничной рубашке, выпрастывая из-под ее ворота сырые волосы.
Стоя на табурете, Валерия сверху растерянно оглянулась на толстуху: шутит, что ли? смеется? Но нет — та, улыбаясь, прижмурившись, склонив голову набок и встряхивая на затылке волосы, восхищенно смотрела на нее. Валерия криво усмехнулась.
— Ну уж… хороша. Одни мощи остались.
— Нет, хороша, хороша! Конфеточка! — добродушно разведя толстые губы, твердила тетка. — Когда-то и я была тонюсенькая. Не все же время такая. — И она похлопала по круглому животу.
За окном на ветвях дерева зачирикали воробьи, задрались, видимо, трепеща крыльями, то один, то другой подскакивал кверху, показываясь над замазанным краем стекла. Валерия прислушалась к их возне — и вдруг острая, жадная радость обожгла ее: какая-то детская пронзительная надежда, что все будет хорошо, что однажды она вновь окажется там, среди этой синевы, чирикающих воробьев и набухлых весенних почек…
— Шестерых родила, выкормила, куда уж тут до красоты, — продолжала между тем толстуха. — Все выросли, выучились, никого не потеряла. Вот и младшая у^кз институт кончает. Химический. Только вот с нею беда была: толкнула ее зимою подруга, баловались они, да и вытолкнула ее через сугроб на дорогу. А тут грузовик шел с прицепом. Задавить-то не задавило, а проволокло ее прицепом по дороге. Слава богу, что девочка она у меня была крепкая, упитанная, не то не жить бы ей на свете. Профессор попался хороший, ну такой хороший, просто счастье нам, все зашил ей, заправил, зажило — даже хромать не стала. Оно, конечно, заметно с этого боку, если присмотреться, да ничего — накладку небольшую к юбке или вытачку чуть посвободнее, так и совсем незаметно. Сейчас на практику уезжает. Веселая такая, хорошая она у меня: все мама да мама. Замуж пока не собирается…
Рассказывая это ясным, веселым голосом, женщина вымыла мочалкой ванну, потом сполоснула мочалку, вытерла руки полотенцем и стала из него устраивать чалму на голове.
Валерия включила теплую воду и, не дожидаясь, пока наполнится ванна, влезла в нее и опустилась на колени. Глядя на горбоносое рыхлое лицо собеседницы, слушая ее, Валерия прониклась удивительным спокойствием и уверенностью в полной своей безопасности — чувством далекого детства, когда так же спокойно и уверенно ей становилось, если в комнате рядом была мать, чем-то занималась, не обращая внимания на дочь…
Горячая струя, шумно падая из крана, била по ее колену, растекаясь сверкающей пленкой по бледной коже; приятное чувство тепла шло от этого соприкосновения с водой все выше и выше по телу.
— А у вас что, с чем вы лежите? — тихо спросила она у женщины, уже заканчивавшей одеваться.
Запахивая серый байковый халат на своей округлой, как бочка, талии, опоясываясь, та жалобно сморщилась.
— Ой, деточка, у меня болезнь серьезная. Совнарком у меня не в порядке, опухоль какая-то в мозгу. Собираются лечить меня атомом, под пушку атомную хотят класть, да я не даю согласия. Уж больно страшно как-то: а вдруг шевельнешь головой или по ошибке не туда направят прицел, вот и пиши пропало. Меня уговаривают все, а я им одно: нету моего согласия.
— А эта опухоль ваша… может, незлокачественная? — неуверенно предположила Валерия.
— Кто его знает, какого она качества-то, разве мне скажут. Да мне и дела нет. Уж что там ни толкуй, а пойду-ка я лучше домой. Коли помирать, то лучше дома на своей постели, чем под этой поганой пушкой.
Удивительное открытие сделала для себя Валерия, сидя в горячей воде, слушая бодрый, добродушный, свежий еще голос…
— Скажите, а вам не жалко… — начала, но дальше не решилась выговорить Валерия. — Вам не страшно… — и опять она не смогла выговорить это слово.
— Как не страшно, деточка, страшно, конечно, — правильно угадав смысл вопроса, ответила женщина и вздохнула. — У меня и сейчас совнарком болит, терпения нету, а тогда, перед смертью, говорят, уж так болит, так болит, что человек криком заходится. Как же не страшно, детка…
Но что бы ни говорила эта добрая, простодушная толстуха, какие бы тревожные интонации ни придавала своему голосу, Валерия ясно видела, что она не боится — вернее, боится, но не так, не тем отвратительным, безграничным, все губящим страхом, знакомым ей самой.
Оказывается, возможно такое отношение к жизни, когда это становится нестрашным, по крайней мере, не таким страшным, как для нее, Валерии Голицыной.
И когда незнакомка ушла, Валерия долго просидела не шелохнувшись, глядя на то, как подбирается к груди зеленоватая прозрачная вода. И ей в эту минуту хотелось заплакать теми безудержными обильными слезами, после которых все-все проходит… Хотелось быть толстой, уже старой женщиной, родившей многих детей; хотелось быть той неизвестной девушкой, у которой небольшой изъян фигуры, из-за чего шьет себе юбки с ватной накладкой. Она такая же, наверное, приветливая, и ясная, и простая, как ее мать, и что за особенное душевное устройство у таких людей, почему им сама смерть не страшна, думала Валерия.
Навестили Валерию друзья по работе, она немного посидела с ними внизу, в холле. Большеротая, стройная Любочка Кислова, сидя на низеньком кресле, мрачно оглядывала странное больничное сборище, щуря наведенные под ровно обрезанной темной челкой глаза, поглаживая гибкими пальцами свое высоко открытое полное колено. Два ее спутника, Толя Лисицын и Павлик Майоров, молодые мужички в широких галстуках, узлы которых были в кулак величиною, лепетали что-то веселое и глупое, и Валерия, давно уже отвыкшая от легких необязательных разговоров, с трудом сдерживалась, чтобы не отправить их восвояси вместе с их цветами, апельсинами и фруктовыми компотами.
Розоволицый, с заметным уже молодым брюшком остряк Павлик был начинен анекдотами, новостями, знаниями обо всем на свете, имел привычку говорить особым своим стилем.
— Представьте себе, — рассказывал он, — Ксения явилась на хипиш в мини-юбочке, седые власа свои по сюх распустила на плечи… — Речь шла о каком-то вечере, который дал «шеф» в честь иностранных гостей. — А ножки у старухи, я сказал бы, весьма еще скульптурные.
— Вполне, вполне! — подтвердил Толя Лисицын, узко-губый сутулый верзила с брезгливым, унылым выражением лица, переводчик с арабского, коллега Валерии.
— Один мусье из Марселя спрашивает у меня, сколько лет этой девочке, — продолжал Павлик. — А вы же знаете, какой слух у Ксении: все слышит, все примечает! Как же! Хозяйка бала, жена своего мужа. Подходит к нам. Я, конечно, в мандраже. А Ксения… Этак с чистейшим парижским выговором: месье желает знать, сколько мне ле1? Шестьдесят один, промолвила она. И улыбочку. Мой француз стоит красный как рак. О, мадам, прекрасный возраст, промолвил он наконец. А у вас женщины как выглядят в таком возрасте, спрашивает она. У нас, мадам, в таком возрасте сидят у телевизоров, вяжут чулки и нянчат внуков, промолвил он…
— М-дэ… Уделал все-таки ее, — мрачно подытожил Толя Лисицын.